Похоже, что первым поэтом, который назвал себя демоном, был Бо Лэтянь, он же Бо Сяншань, он же Бо Цзюйи, и случилось это примерно 1200 лет назад в танском Китае. Что самое удивительное, называя себя шимо, «демоном поэзии» (诗魔, Бо Цзюйи имел в виду примерно то же самое, что и Ацуши Сакураи, наделяя демоническими свойствами своих лирических героев и собственное поэтическое альтер эго. И несмотря на то, что современные представление японцев о демонизме, дьявольщине, если угодно, обросли кожистыми крыльями европейской эстетики, глубинные смыслы этих понятий со времен Бо Цзюйи практически не изменились. Намекал ли Бо Цзюйи на свои буддийские грехи или конфуцианские прегрешения? Корил ли себя за пристрастие к вину, предвидя смерть, подобную легендарной кончине Ли Бо (тот якобы утонул в реке, вывалившись пьяным из лодки, когда пытался поймать отражение луны)? Вовсе нет. «Демонизм» призван был подчеркнуть, с одной стороны, величие его таланта (Бо Цзюйи был реалистом не только в рамках поэтического творчества, но и по жизни), а с другой, явился маркером некой исключительности, новаторства, отступления от норм. Демон – это в первую очередь бунтарь, озвучивающий неприятные, неудобные для большинства вещи. Он экспериментирует не только с литературными формами и языком, он испытывает терпение читателей и слушателей, затрагивая темы, вызывающие желание отвернуться и заткнуть уши. В случае Бо Цзюйи это были внутриполитические неурядицы и судьбы простолюдинов, за которых он болел душой, в случае Сакураи – это неприглядные, жестокие, отвратительные стороны любви, секса, человеческих отношений вообще, страхи и разочарования детства, рефлексия на тему смерти, возмутительно честная для мужчины-японца 50 с лишним лет (тут еще надо понимать, какому поколению он принадлежит). Как и Бо Цзюйи, Сакураи выработал простой, лишенный нарочитой витиеватости инструментарий, как лексический, так и тематический. Бо Цзюйи стремился писать предельно доступным и понятным языком, из-за чего его поэзия заслужила определение «лао ю нэн цзе» (老妪能解 – «даже старуха может понять». Для восточной лингво-философии это вообще характерно: раз в энное количество лет происходит обязательная ревизия смыслов слов, которые успели нарасти на священные знаки аки сталактиты на своды пещеры, а за ревизией следует безжалостная зачистка.
гомон ангелов, шепот демоновТак поэтическое общество само себя возвращает к мысли о том, что талантлив не тот, кто писал много и непонятно, пусть и красиво, а тот, кто кратко и емко сумел сказать о самом главном и, что еще важнее, хорошо известном, понятном и близком каждому. Каждый человек старится и умирает, каждый человек хоть раз в жизни кого-то любил и терял. На черта писать о каких-то заморских чудесах, если есть у тебя чарка вина в летнюю ночь и летает над ней муха однодневка?
Демон прямо и честно говорит о том, что яд и уродство – неизменные спутники блаженства и красоты, и некоторые человеческие конфликты неразрешимы, причем ни в одной религиозной или сугубо жизненной, земной парадигме. Нет правильного ответа, нет спасения. И все, что нам остается – это посетовать другу, преклонив голову на его плечо.
Спрашиваю друга
Посадил орхидею, но полыни я не сажал.
Родилась орхидея, рядом с ней родилась полынь.
Неокрепшие корни так сплелись, что вместе растут.
Вот и стебли и листья появились уже на свет.
И душистые стебли, и пахучей травы листы
С каждым днем, с каждой ночью набираются больше сил.
Мне бы выполоть зелье,- орхидею боюсь задеть.
Мне б полить орхидею,- напоить я боюсь полынь.
Так мою орхидею не могу я полить водой.
Так траву эту злую не могу я выдернуть вон.
Я в раздумье: мне трудно одному решенье найти.
Ты не знаешь ли, друг мой, как в несчастье моем мне быть?
В «Песни о вечной тоске», посвященной Ян Гуй-фэй, так любимой в Ямато, Бо Цзюйи раскрывает еще одну из вечных тем восточной литературы, к которой многократно обращался и Ацуши, – функции и смыслы красоты, причем красоты страшной, исключительной, смущающей сердца людей и вызывающей зависть богов. Красота по Бо Цзюйи – это лакмус, выявляющий человеческие пороки, вытаскивающий наружу все самое мерзкое и низкое. Не Ян Гуй-фэй сокрушала государства, его сокрушали люди, пользовавшиеся ею или желавшие заполучить. От своего тяжкого бремени страдала и она сама, и этот мотив Красоты Страдающей в XX в., уже в едином потоке японских литературных и художественных течений декаданса, касутори бунка, эрогуро и много другого породило концепцию красоты, неотделимого от уродства, извращения. Ацуши в этом смысле, пожалуй, пошел еще дальше, постулировав, что красота – и есть само по себе уродство, сбой, ошибка природы, ибо умеренность – это добродетель, а любой экстремум порождает невоздержанность и пробуждает к жизни демонов. (Еще раз спасибо Pikopiko за прекрасный перевод прекрасной вещи).
***
Недавно закончила читать роман Юкито Аяцудзи «Иная», который Ацуши однажды оценил как интересный и заслуживающий внимания. Думаю, что большинству русских читателей язык повествования, внутренние диалоги гг, да и вообще сама манера построения образов действующих лиц покажутся примитивными, хотя сюжет в какой-то момент начинает захватывать, а некоторые чисто японские символические решения воспринимаются как приятная и щекочущая нервы экзотика. Сквозь страницы романа глядит годная, очень даже атмосферная манга о школе в маленьком провинциальном городке, и тут, конечно, надо выписать японцам индульгенцию, поскольку мангу они читают в любом возрасте, и это абсолютно ничего не говорит об их литературных вкусах. Хотелось сказать несколько о другом.
Это уже не первый околодетективный японский роман новейшего времени, в котором меня поражает потрясающая дотошность автора, с которой он разжевывает каждый поворот сюжета, объясняет каждую недомолвку и лакуну, причем порой по нескольку раз. Интрига «Иной» такова, что, наверное, любой, кто увлекался в детстве Агатой Кристи, предугадает развязку страниц за 20-30 до конца книги, но это автора не останавливает. Методично и многословно он раскладывает все по полкам до победного. То же самое, кстати говоря, бросается в глаза во многих опусах Мураками (апогеем для меня стал «Кафка на пляже»). И у меня сложилось такое впечатление, что эта многословность японских авторов в книгах определенного порядка – некое отражение естественной многословности Запада, попытка подражания, заявка на современность и прогрессивность по сравнению с лаконичностью классической японской поэзии и прозы. Причем, что парадоксально, японцы стали много говорить там, где западная литература набрасывает вуаль недосказанности, чтобы сохранить интерес читателя, а там, где Запад не может обойтись одним-двумя брошенными словами, как раз по-прежнему верны себе. Там, где японцу достаточно написать что-то вроде «Болконский увидел старый дуб» и оставить в покое их обоих, и Андрея, и несчастное дерево, русский человек тратит три тысячи знаков на два эпизода. Создается впечатление, что объяснять символы и образы в большой японской литературе до сих пор моветон, а вот бросать все ресурсы на «благо» сюжетной линии – это круто.
***
Меня всегда поражало, как в Бак-Тик почти все слушали что-то такое схожее, смежное, созвучное, но всякий раз черпали из этого нечто наиболее близкое именно им, а потом вплетали в общую канву. И круг замыкался, поскольку в пространстве этой группы чуткость и уважение – не довлеющие правила, а естественный порядок вещей, нечто, что давно циркулирует по сосудам и артериям и помогает не сойти с ума друг от друга.
Вот, например, Хошино всегда тяготел к сильному и фактурному женскому вокалу, причем вокалу народному, где-то на стыке фолка, нью-эйдж и ворлд мьюзик. Здесь и Лиза Джеррард, и Лиз Фрейзер, и Эния, которые нравились и Ацуши тоже. Ацуши назвал Лиз Фрейзер в контексте «This Mortal Coil», а Хидэ – в контексте «Cocteau Twins», которые, в свою очередь, перебросили мост к другой любимой женщине Сакураи – Сьюзи Сью из «Siouxsie and the Banshees». Умирать бы Хидэ до конца времен со своей неудовлетворенной любовью к драматическому контральто и арабскому вибрато, ибо певцы с такими природными данными, как у Ацуши, часто страдают регидностью вокала, если б не достался ему вокалист, умеющий влезть кожей буквально во все и принять любую форму. Гни его и мни его, он стерпит все, если ему самому будет интересно.
И разве не из подобного вырос «Rakuen» с его арабскими мелизмами, первые робкие попытки которых слышны уже в «Maboroshi no Miyako»? Не отсюда ли глубинная дрожь «Gensou no Hana»? Каким счастливым музыкантом можно быть, когда твой вокалист совершенно не видит берегов и ничего не слышал про инстинкт самосохранения на сцене.
Cкачать BUCK-TICK Maboroshi no Miyako бесплатно на pleer.com
Cкачать Buck-Tick Rakuen бесплатно на pleer.com